Рассказать ли тебе еще, дорогой мой читатель, что вслед за горьким примером смерти Андрея Марина с сыном просится под перо мое, и что тоже произошло некогда на моих глазах, на глазах сотни свидетелей, больших и малых, в виду и в памяти того же родного моего села Золоторева? Боюсь утомить внимание твое, но еще больше боюсь скрыть дело Божье, совершившееся, – чувствуется мне, – не без участия великого заступника вдов и сирот, святителя и чудотворца Николая. Потрудись же, выслушай!
В том же, стало быть, родном моем селе и в то же, приблизительно, время, когда произошло рассказанное событие с пастухом Мариным и его сыном, в двух крестьянских семьях – Павлочевых и Стефановых совершилось нечто не менее знаменательное, а, пожалуй, и еще более грозное.
Село Золоторево Орловской губернии, Мценского уезда, в котором я жил и работал в течении восемнадцати лет и где я провел наездами свое раннее детство, юность и безвыездно часть зрелого возраста, село это делится на две половины, на 1-е и 2-е Золоторевские общества. Так стали называться эти половины со времени эмансипации, а прежде, по старинному, они звались по фамилиям помещиков, одна – Нилусовской, а другая – Пурьевской. В деревенском обиходе, по уличному, эти названия сохранялись еще до самого последнего времени, когда Богу было угодно вызвать меня на иное делание: крепко еще держалась в русском крестьянине привычка к старому патриархальному быту, и плохо мирилась она с казенной безжизненной нумерацией.
Теперь все стало не то: ко всему, видно, привыкать нужно...
Так вот, в Нилусовской половине, в 1893 или в 1894 году, точно не помню, дошел черед умирать одному домохозяину. Звали этого раба Божьего Максимом Косткиным. Был он еще человек не старый, годам, так, к 43-м, был полон сил и здоровья, но страдал одной слабостью – любил не ко времени выпить. И вот, опозднившись раз в кабаке, шел он ночью домой, да вместо того, чтобы попасть ко двору, попал в какую-то лужу, в ней заночевал, а домой приплелся только под самое утро. С этого утра захворал Максим; стал болеть, чахнуть да, проболевши так с полгода, и помер. За болезнь Максима и без того неисправное его хозяйство дошло до окончательного упадка, так что его семейным пришлось пойти под окошко побираться. Горя великого и муки мученической хлебнула тогда семья Максима, что называется, полной чашей; а была та семья ко дню смерти Максима немаленькая: сам больной хозяин, да баба-хозяйка, да семь девок мал-мала меньше; старшей – Таньке шел в то время пятнадцатый год, по ней второй, Аксютке, – двенадцатый, а за ними шли все погодки – кому 9, кому 8, а младшей было только два года. Максимова баба – звали ее Ульяной – с больным мужем да со старшей дочерью и тремя малолетками останется, бывало, дома, а Аксютка с двумя сестренками, что постарше, и пойдут себе "в кусочки" стучать под окошки христолюбцев:
"Подайте, милостивцы: Христа ради!"
И зиму-зимскую ходили побираться бедняжки. Что горя – то приняли они, разутые, раздетые, голодные в эту памятную для них зиму! Ангелы их хранители, видно, сберегли их, оттого и живы остались...
Наступил конец Великого поста того года, когда умер Максим Косткин (он скончался летом, во время самой рабочей поры); приблизилась Седмица Страстей Господних. И говорит мне мой староста, Данила Матвеевич:
"Дозвольте доложить вам, сударь! Вы -ведь изволите знать Ульяну Косткину, что к нам на поденную ходит? Так не прикажете ли нам помочь ей чем да нибудь? Совсем извелась баба".
И он мне рассказал всю историю горемычной семьи Косткиных. Вошла она мне и моим домашним в сердце, и в утро Светлого дня Пасхи, возвращаясь домой от обедни, я зашел проведать горемык, навестить больного и, кстати, убедиться, так ли велика их нужда, как о том мне сказывал мой Данила Матвеевич... И с этого великого дня порешили мои домашние дать помощь этой несчастной семье и если не поднять ее на ноги, то, по крайней мере, не дать ей умереть с голоду!..
Так-то вот печется Господь о людях!
Когда умер Максим, а через два месяца после его смерти вдова его Ульяна родила сына, восьмого ребенка, вся Косткинская семья была принята под покровительство моих домашних и поступила на иждивение экономии, на месчину [1]. И надо отдать справедливость Ульяне: не даром она с семьей своей ела харчи и чем могла, тем и работала, отрабатывая экономии за великую милость Господню, явленную ее сиротской доле. Глядя на это, мои семейные полюбили Ульяну, а, полюбив, взяли ее с семьей на полное свое попечение: завалится двор – двор поправят; там печка не исправна, – печку прикажут новую сделать; то с подельной землей распорядятся отдать ее под обработку надежному человеку – дома у Ульяны работать-то мужиковскую работу было некому; там, глядишь, подати спрашивают – оплатят и подати; взялись, словом, за Ульяну, как за дочь родную.
И позавидовал враг человеческого рода Ульяне, и пошли по селу суды да пересуды, кто во что горазд: совсем было извели несчастную бабу так, что хоть вовсе отказывайся от помощи и опять ступай побираться по миру, если не была так велика нужда с такой-то семейкой – сама девятая. Пришлось смиряться да отмалчиваться, а когда тайком и горько поплакать. Этим-то путем смирения и победила Ульяна все вражьи наветы: унялась сплетня, порешив на том, что Ульяна – колдунья и "слово такое знает". Порешила сплетня да на том и успокоилась.
Но не унялась бесовская сила и всю свою злобу и зависть перенесла в сердца ближайших к Ульяне соседей, двух родных братьев Ильи и Сидора Павлочевых. Эти уже просто, что называется, остервенились на Ульяну. И почтительна она к ним была, даже заискивала – так нет же, видеть ее равнодушно не могли и, кажется, разорвать были бы ее готовы, если бы не знали, что за ее сиротством стоят ее покровители и не дадут ее в обиду. Но чем более им приходилось сдерживать свою злобу, тем сильнее и яростнее жгла она их сердца, прорываясь на каждом шагу соседских отношений. Чего, чего только там не было!.. Кто знает, как и в чем может проявляться мелочная злоба в деревне между соседями, тот и без слов поймет, какую муку терпела Ульяна от братьев Павлочевых. Доходило иногда до того, что в припадках бессильной ярости, истощив над Ульяной весь запас ругательств, отколотив ни за что, ни про что то ту, то другую из девочек, переломив спину дворовой собаке, искалечив поросенка, курицу – словом, понатворив то или другое неистовство, они за глаза грозились мне, грозили меня поджечь, убить... Мало ли еще чего сулили мне, чтобы запугать и без того на полусмерть перепуганную Ульяну.
"Ты, такая-сякая, на своих благодетелей надеешься! – кричали они Ульяне, – так мы и им, и тебе покажем; мы вам зададим! Мы потрохи-то из вас выпустим!"
И ярилась, и плевалась, и злобствовала бессильная ярость осатаневшего сердца, но дальше угроз переступить не могла: свои пути у Господа, и грань их не нарушить всей силе бесовского ополчения!..
С год, или немногим больше, продолжалась эта ненависть, горевшая в сердцах братьев Павлочевых, не потухая, а все более разгораясь; и кто знает, чем бы все это кончилось, если бы не грянул над ними гром кары Божьего суда и гнева. В год с небольшим и следа не осталось от обоих человеконенавистников. Началось с Сидора. Шел он из кабака домой, а дело было поздней ночью, было темно; путь ему лежал через речку, а в то время через речку перестраивали мост и перестилали мостовую настилку. Был устроен рядом временный мост, по которому и ходили все трезвые люди; ну, а у пьяного человека всякая бывает фантазия: и отправься сильно подвыпивший Сидор по тому мосту, который перестилался. На мосту с одной стороны доски были уже положены, но еще не были пришиты гвоздями, а с другой только и было положено, что нужно было для перехода плотникам; в промежутке же зияла четырехсаженная пропасть в самую речку. Как уж это вышло, одному Богу известно, но только рано поутру, когда вышли плотники на работу, то, к великому своему ужасу, увидели Сидора уже мертвым: висит несчастный вниз головой над пропастью, а ноги застряли между двумя досками мостовой настилки. Так и кончил жизнь Сидор медленной, мучительной, страшной смертью.
Не прошло, кажется, и года со дня несчастной смерти Сидора Павлочева, как грозный суд Божий постиг и другого брата, Илью. К этому времени Илья остался жить бобылем: была у него жена – умерла; сын ушел на шахты и не давал о себе известий; была еще дочь вековуша, девушка хорошей, благочестивой жизни – та с отцом не жила, а может быть, тоже умерла – этого я не помню; но знаю только, что Илья в то время жил одиноким, старым, сердито-хмурым стариком, не входившим в общение ни с кем, кроме Ульяны Косткиной, своей ближайшей соседки, которую он продолжал ненавидеть по-прежнему. И вот, накануне вешнего Николы, нашли Илью Павлочева в его избе с раскроенным надвое черепом...
В местности нашей, когда произошло это событие, преступления, подобные тому, которое совершено было над Ильей Павлочевым, были крайне редки: все наше село было потрясено событием, а становой, так тот заклялся, кажется, ни пить, ни есть, пока не разыщет убийцы. Но дело это оказалось не под силу нашему становому: убийца как сквозь землю провалился, не оставив по себе и следа, хотя много перетаскали народу и в становую квартиру, и к следователю, да все понапрасну – на убийцу так-таки и не напали.
И решено было властями: предать это дело воле Божьей...
Убили Илью Павлочева 5-го или 6-го мая. Труп его был найден накануне Николиного дня, а убит-то Илья был двумя-тремя днями раньше, как определил доктор, производивший вскрытие. Шел Рождественский пост. В начале декабря, или в самом конце ноября, тоже, стало быть, близ Николы, то, что было не по плечу властям земным, легче легкого разрешилось властью небесной; и разрешилось так, что мы все, бывшие очевидцами, только руками развели да ахнули. А было с чего ахнуть!
В тот год сильно затянулась у нас осень: в начале декабря о снеге не было и помину. Выпадал, правда, снежок, да тут же и таял; затем землю схватило морозцем, разъяснилось небо, морозы усилились и комками сковали дорожную грязь: много боялись тогда, что повымерзнут озими, неприкрытые от стужи зимним покровом... На нашу железнодорожную станцию, к дорожному мастеру, в такую-то погоду и дорогу, заехал повидаться старичок-приказчик из соседнего с моим имения. Не успел он по приезде задать своей лошади корму, как она зашаталась в оглобях, рухнула на землю и вмиг издохла. Старичок-приказчик, человек бывалый и опытный, сразу распознал, что лошадь пала от сибирской язвы и тотчас послал на село привести кого-нибудь из мужиков, чтобы закопать ее вместе со шкурой. Пришли два брата Стефановых, договорились за работу получить целковый, привели в хомуте свою лошадь, связали падаль за ноги, закрепили ее веревкой за гужи и сволокли в овраг, в укромное местечко, а свою лошадь поскорее – домой, чтобы не заразилась от издохшей. Вернулись Стефановы в овраг, чтобы закопать падаль и тут вспомнили, что, ведь, шкура-то тоже денег стоит: рубль-то рублем, а от шкуры-то и четырьмя можно попользоваться; кто там узнает, что она с падали? Вздумано – сделано: содрали они шкуру, падаль кое-как закопали в мерзлую глину оврага, а шкуру потащили к себе домой. Дело было уже поздно вечером, и уже настолько стемнело, что можно было смело тащить добычу – никто не увидит... Вот, тут-то и совершилась над Стефановыми тайна воздаяния за грех их нераскаянный, от людей скрытый, а Богу ведомый. Несли они шкуру вдвоем да в темноте наступивших сумерек, не разглядев под ногами обледеневшего комка грязи, наткнулись на него и слетели с ног. Один из них лоб себе до крови рассек, а другой тоже до крови поцарапал руку. По началу-то дело было небольшое, обтерли себе кто – руку, кто – лоб и пошли себе дальше, волоча шкуру с дохлой скотины; ну, а потом дело то вышло великим. Не успели они дойти до дома да припрятать шкуру, как оба стали кончаться, проникла в их кровь зараза с падали от рук, которыми они сдирали шкуру, а потом свою кровь обтирали: и, как громом, поразила их сибирская язва. Пока сбегали за священником, один брат уже успел скончаться, а другой хотя и был еще жив, но находился в таком исступлении, что священнику со Св. Дарами к нему нельзя было и подступиться. Так и этот брат умер без покаяния. И так была страшна смерть его, такими она сопровождалась проявлениями нечеловеческой злобы и ненависти ко всему святому, что трепетало от ужаса сердце всех, начиная со священника, кто лицом к лицу стоял перед этой леденящей душу смертью явно Богом отверженного человека.
И не успели остыть эти два трупа, как голос народный указал на покойников, как на убийц Ильи Павлочева. Все это знали, но все молчали из страха перед убийцами: это были люди, способные на всякое зло чтобы отомстить каждому, кто бы осмелился их выдать человеческому правосудию. Ну, а против правосудия Божьего кто станет? Под "вешнего Николу" убили Стефановы Павлочева, а под "зимнего" сами лежали в гробу, сраженные гневом Божьим, отверженные, страшные в своей нераскаянной злобе, бессильные принести достойные плоды покаяния...
Дописываю эти строки и слышу: в открытые окна, прорезывая сгустившийся сумрак тихой летней ночи, из монастырской больницы Оптиной Пустыни, несутся в мою комнату отчаянные вопли, крики и стоны нечеловеческих страданий. И так не день, не два, а скоро уже третья неделя, как, то затихая, то с новой, удвоенной силой возрастая вырываются из человеческой груди эти человеческие вопли... Это терзается и мучается умирающее тело насмерть обожженного, на две трети тела обгоревшего человека, лакея соседнего с Оптиной помещика. Что за страдания, что за мука!.. И эта мука, и эти страдания сопровождаются еще такими страшными видениями, что этот несчастный, полусгоревший человек находит в себе от ужаса силы подняться и бежать от своего страдальческого ложа...
Что-то, вдруг, тихо стало. Не смерть ли освободительница пришла и вырвала страдальца из ада, из огненной геенны его мучений?.. Должно быть, – так! Упокой, Господи милосердый, его истерзанную душу.
Сегодня я узнал, за что постигла его такая кара: он бросил свою мать, которой он был единственным кормильцем и последней опорой беспомощной старости и бросил из-за женщины. Много раз приходила она к нему, больная, слабая, дряхлая, и всякий раз он отгонял ее, мать свою, с бесчеловечной жестокостью. В последний раз она пришла к нему недели три тому назад и из уст своего единородного сына услыхала страшное, безумное слово:
"Уйди".. хоть бы ты сгорела!"
А на другой день он сам сгорел от вспыхнувшей спиртовой лампочки кофейника, на котором он готовил кофе своему господину... Опять кричит!.. он все еще жив, несчастный!..
Помилуй его, Господи! Спаси, Господи, его душу: она раскаялась, отстрадала и прощена той, которая его породила и которая теперь его же муками страдает, терзается и плачет!.. Господи помилуй!
Оптина Пустынь
1 августа 1908 г.
1. В старинных, или живших по старине, дворянских поместьях "месчиной" называлась ежемесячная помощь продовольствием отдельному лицу или целому семейству, впавшему в бедность. ^ |