Митрополит Антоний Сурожский |
Возможно, у меня недостаточно прав
и оснований выступать здесь с такой темой, но
Достоевский в одном из своих сочинений говорит,
что если вас действительно занимает какой-то
вопрос, если вы подлинно заинтересованы и
убеждены в чем-то, вы и вправе и обязаны говорить
об этом. И я хотел бы поговорить о некоторых
основоположных, непреложных человеческих
ценностях в их связи с медициной и затронуть
вопрос страдания вообще и вопрос смерти, ее места
по отношению к нам, медикам, христианам,
священникам, потому что я – так уж случилось –
одновременно священник и бывший медик.
Сразу после войны, в связи с Нюренбергским
процессом и расследованиями относительно
концентрационных лагерей, появились документы
об использовании пленных в качестве подопытного
материала для медицинских исследований. Не
вдаваясь в обсуждение или описание фактов, я
хотел бы подчеркнуть, что изначально с точки
зрения медицинской традиции пациент никогда не
может рассматриваться как предмет объективного
исследования,с ним нельзя обходиться как с
подопытным животным. Я думаю, медицина как
отрасль человеческой деятельности занимает
совершено особое место именно потому, что наука в
ней сочетается с ценностями, подходом, не
имеющими ничего общего с наукой. В основе
врачебного подхода сострадание, а сострадание по
самой своей природе не научно. Это человеческий
подход, который может быть привнесен в любую
отрасль человеческой деятельности; но медицины
вовсе не существует вне сострадания, без
сострадания. Медик, если он только человек науки,
способный холодно, хладнокровно, бесстрастно
делать то, что требуется, без всякого отношения к
пациенту, медик, для кого главное – не пациент, а
действие врачевания, будь то лекарственное
лечение, хирургическое вмешательство или иные
методы – не медик в том смысле, в котором я
надеюсь, я хотел бы, чтобы мы все думали о
медицине.
Я
помню молодого врача (сейчас он занимает кафедру
хирургии во Франции), с которым мы обсуждали
перед войной аргументы за и против анестезии при
той или иной операции, и он прямо заявил,
что единственная цель анестезии – облегчить
работу хирурга. Страдает ли пациент или нет –
совершенно неважно. Я не преувеличиваю, он именно
это говорил и имел в виду; он бы разделал пациента
живьем, если бы это можно было сделать без помех,
без того, чтобы операция не стала труднее и менее
приятна – для него, врача. Я также встретил во
время войны молодого военнопленного хирурга. Он
имел доступ к пленным солдатам и офицерам своей
страны. Я предложил ему свои услуги в качестве
анестезиолога. Он пожал плечами и сказал: “Мы
имеем дело с солдатами, они должны быть готовы к
страданию”. И он оперировал без анестезии всякий
раз, когда это не создавало проблем ему. Я помню
одну из его операций. У солдата был огромный
нарыв на ноге, при вскрытии которого врач
отказался применить анестезию. Он оперировал без
наркоза; солдат выли ругался. Когда операция
кончилась, к пациенту вернулось самообладание, и,
будучи дисциплинированным и хорошо
вымуштрованным солдатом, он извинился перед
лейтенантом за свои выражения. И я помню, тот
ответил: “Ничего, ваши выражения были соразмерны
вашей боли, я вас извиняю”.Но ему и в голову не
пришло, что боль была соразмерна его
бесчеловечности и полному отсутствию чувства
солидарности.
Я даю вам эти примеры, потому что,
хотя такие ситуации встречаются не каждый день,
люди теряют восприимчивость и порой в самой
обычной ситуации могут быть столь холодны, до
такой степени лишены человеческого сострадания,
чуткости, что теряют право считаться медиками.
Они мясники, техники, но не медики. Французский
писатель Ларошфуко говорит: “Человеку всегда
достаёт мужества нести страдания других людей”.
Именно этого медик не вправе делать, таким он не
может быть. В основе отношения врача к пациенту, к
проблеме болезни, ко всей этике и философии
медицины лежит сострадание, чувство
солидарности, уважение и благоговение перед
человеческой жизнью, отдача тому единственному
человеку, который сейчас перед ним. Без этого
медицинская деятельность может быть чрезвычайно
научной, но потеряет самую свою суть.
Однако сострадание не означает
сентиментальность. Те из вас, из нас,у кого есть
опыт трагических ситуаций, в хирургии или при
срочной медицинской помощи, особенно в
напряженных обстоятельствах и ситуациях,
прекрасно знают, что следует оставаться без
эмоций, по крайней мере, пока мы заняты пациентом.
Невозможно оперировать под обстрелом в
состоянии волнения; стреляют во вам или нет, все
ваше внимание должно быть сосредоточено на
пациенте, потому что он важнее вас, вы
существуете ради него, единственный смысл вашего
бытия –он, его нужда. Сострадание – не
сочувствие того рода, какое мы временами
испытываем, которое порой ощутить легко, а порой
вызывается ценой больших усилий воображения. Это
не попытка испытать то, что чувствует другой;
ведь это просто невозможно, никто не может
пережить зубную боль своего ближнего, уж не
говоря о более сложных эмоциях в тот момент,
когда человек узнает, что у него рак или лейкемия,
что его подстерегает смерть, что ему предстоит
умереть. Я помню одну из моих прихожанок, которая
потеряла ребенка. Молодой священник подошел к
ней после службы выразить сочувствие и
безрассудно добавил: “Я так хорошо вас понимаю”.
Она, человек прямой, повернулась к нему и резко
сказала: “Глупец, вы ничего не понимаете!
Во-первых, вы не мать, во-вторых, вы никогда не
теряли ребенка; вы не можете понять, что я
чувствую”.
Это очень важное различие; надо
пройти воспитание, надо решиться воспитывать в
себе способность отзываться всем умом, всем
сердцем, всем воображением на то, что случается с
другими, но не стараться ощутить почти нутром,
почти физически страдание, которое не наше,
эмоцию, которая не принадлежит нам. Пациент не
нуждается в том, чтобы мы ощущали его боль или его
страдание, он нуждается в нашей творческой
отзывчивости на его страдание и его положение,
нуждается в отклике достаточно творческом, чтобы
он подвигнул нас к действию, которое в первую
очередь коренится в уважении, в благоговении по
отношению к этому человеку. Не к анонимному
пациенту, не к седьмой койке тринадцатой палаты,
но к человеку, у которого есть имя, возраст, черты
лица, у которого есть муж или жена, или
возлюбленный, или ребенок. К кому-то, кто должен
стать для нас до предела конкретным и чья жизнь,
следовательно, значительна не только потому, что
таково наше отношение к жизни вообще, не потому,
что нас научили, что наша цель – оберегать жизнь,
продлевать ее как можно дольше и т.д., но потому
что этот определенный человек, нравится он мне
или нет, значителен.
Но для кого? На этот вопрос мы
можем ответить по-разному, согласно нашей вере
или ее отсутствию. Если мы христиане, если мы
вообще верим в Бога, если мы верим, что никто не
приходит в этот мир иначе как призванный быть,
желанный, возлюбленный Богом любви, тогда этот
человек значителен по крайней мере для Бога. Но –
боюсь, это мы забываем очень легко – нет
человека, который не был бы значителен хоть для
кого-то. Это особенно касается злодеев, военных
преступников, людей, которых мы обвиняем в
бесчеловечности. Кто бы он ни был, у него есть
мать, жена, брат, сестра и т.д. Возможно, самые
близкие люди, действительно любящие того, кого–
как представляется нам – следует не любить, а
только осудить, знают лишь одну сторону его
личности. Вполне возможно, что та сторона,
которую знают они, столь же реальна, как та,
которую знаем мы, но неизвестна им. Я сейчас читаю
“Архипелаг ГУЛАГ” Солженицына. В одной из глав
он подчеркивает тот факт, что человек, мужчина
или женщина, совершенно по-разному предстает
различным сталкивающимся с ним людям; и он
цитирует разговор, который был ему передан. Один
из самых жестоких следователей был женат, и
однажды его жена, которая знала его под
совершенно иным углом, сказала подруге: “Мой муж
такой хороший следователь. Он рассказывал мне,
что был заключенный, который неделями
отказывался признаться в своих преступлениях,
пока его не отправили к моему мужу, и после ночи
беседы муж вынудил у него полное признание”. Эта
женщина понятия не имела о том, каким образом это
признание было получено. Она не знала мужа с этой
точки зрения. Разумеется, это крайний пример; но
никто из нас не знает других со всех сторон.
Мы очень мало знаем себя, мы и не
подозреваем, каким человеком мы способны стать
при неожиданных обстоятельствах, не под
давлением, а просто потому что мы внезапно
растворяемся в анонимности. Столько случается с
людьми во время войны, столь многое люди
совершают из-за своей безликости: у человека нет
имени, он просто один из множества солдат. Я
настаиваю на этом, потому что очень легко в
некоторых ситуациях сказать, что жизнь данного
человека не имеет значения, в то время как жизнь
другого важна. Оставляя в стороне ту абсолютную
ценность, которую Бог придает каждому из нас,
несомненно, что если мы спросим самих себя или
Писание, какова ценность каждого из нас в глазах
Бога христиан, мы можем ответить: вся жизнь, вся
смерть Христовы… Но кроме того, как я уже сказал.
никто, ни один человек в мире не одинок. Всегда
есть кто-то, для кого он значителен, и наше
отношение как медиков должно быть –
благоговение к жизни, не просто в общих словах, но
в конкретном призвании: он значителен, она
значительна; как бы это мне ни было непостижимо,
есть кто-то, для кого его смерть, ее страдание–
острая боль и подлинная трагедия.
В отношениях между медиком и
пациентом есть и другая сторона, которая также
связана с чувством сострадания, человеческой
солидарностью, с благоговением к его личному,
единственному, неповторимому существованию. Это
– то, как пациент отдает себя в руки врача и
вверяет себя врачу. Тут есть элемент, который
представляется мне очень важным. Врач – это
мужчина или женщина, у кого есть сознание
значимости и, я бы сказал, священности
человеческого тела. Пока мы здоровы, мы думаем о
себе как о существах духовных. Конечно, у нас есть
тело, которое позволяет нам передвигаться из
одного места в другое, действовать, наслаждаться
жизнью; мы обладаем пятью чувствами, у нас есть
сознание, чувствительность – и все это мы
рассматриваем в терминах нашего духовного бытия.
Мы принимаем свое тело как нечто само собой
разумеющееся, в каком-то смысле мы им пользуемся,
как только можем, но никогда не думаем о нем (или
очень редко) как о партнере, равноправном с душой.
И однако, когда это тело слабеет, когда болезнь,
боль поражает наше тело, тогда мы внезапно
обнаруживаем, что мое тело – это я сам. Я – не мое
смятенное сознание, не мои чувства в тревоге, я –
то тело, которому теперь грозит гибель, которое
полно боли. Болезнь эта – не обязательно рак, мы
можем лезть на стену от зубной боли. Я однажды
попробовал вести себя аскетически или
героически: у меня разболелся зуб, и я решил, что
буду просто терпеть: разве я не чисто духовное
существо? Мой чистый дух терпел боль в течение
для всё с большим трудом, затем настала ночь,и я
не мог спать. Как ни странно, мой возвышенный дух
не спал из-за моего жалкого тела. И около двух
часов ночи я порылся в ящике с домашними
инструментами и вырвал свой зуб клещами, которые
обычно служили для вытаскивания гвоздей.
В тот момент я осознал, что
странным образом мое тело и мое “я” можно было
отождествить, они необычайно близки одно
другому. Разве тот, кто болен – каждый из нас, все
мы – не обнаруживает, какое большое значение
имеет наше тело? Что – если это тело разрушается,
что – если оно становится непристойной,
отвратительной, разлагающейся массой плоти и
костей? Подумайте о проказе, подумайте о многих
других заболеваниях, которые могут превратить
наше тело в нечто отталкивающее, отвратительное.
А затем подумайте о том, как вы приводите себя,
вернее, как ваш величавый, прекрасный дух
приводит это тело к врачу и говорит: вот я,
беспомощный, без надежды, в страхе. Я болен, я не
знаю, что мне делать, но ты – можешь спасти меня.
Помоги, будь внимателен к этому телу, отнесись к
нему с благоговением, отнестись к этому телу
заботливо!.. И как мы благодарны, когда врач, к
которому мы пришли, относится к телу с
благоговением, целомудренно. Как мы бываем
благодарны, когда обнаруживаем, что вра, которому
мы доверили свое тело, понимает, что такое
человеческое тело: что это не просто
материальная оболочка для нашего возвышенного
уха, что тело – это и есть мы; и это настолько
верно, что если нет этого тела
Все это лежит в основе чисто
человеческого отношения врача. Но существует
множество проблем, прямо связанных с медицинской
этикой. Я хотел бы остановиться на двух вопросах.
Один из элементов клятвы Гиппократа или старой
врачебной клятвы гласит, что врач будет
сохранять жизнь и облегчать страдания больного.
Практически вплоть до последней войны не было
проблем относительно пределов деятельности
врача. Лишь после войны ситуация вышла из-под
контроля в том смысле, что сейчас мы располагаем
лекарствами и овладели хирургическими и иными
приемами, позволяющими унимать страдание до
ранее недоступных пределов, успокаивать
душевные муки и боль и продлевать жизнь. Так вот:
до какого предела мы вправе идти в этом
направлении? Позволительно ли и возможно ли
двигаться в этом направлении до бесконечности
или же есть критерии, которые позволят нам (или
заставят нас) войти в сотрудничество со
страданием и смертью? Я поясню это слово
“сотрудничество” одним примером.
Некоторые из вас, возможно, читали
книгу Акселя Мунте, очень популярную в тридцатые
годы, “Книга о Сан-Микеле” [1]. Я читал ее давно и не
могу вспомнить в деталях то, что хочу изложить
вам, но суть вот в чем. Когда автор был молодым
студентом-медикомв парижском госпитале
Отель-Дьё (где и я начинал свое медицинское
образование), сначала у него было впечатление,
что вся медицина – борьба между врачом и его
врагом – смертью. Смерть надо было победить,
смерть надо было ненавидеть, смерть нельзя было
принять, ей надо было противостоять любыми
средствами. А затем, наблюдая за врачами и
особенно, возможно, за сестрами, он обнаружил в
том, что касается пациента, гораздо более тонкое
взаимоотношение между врачом и смертью. Есть
период, когда можно бороться за жизнь, надежда
велика, медицинские средства обнадеживают в
большей или меньшей степени, и действительно,
надежда порой оправдывается. Но в иных случаях, с
другими пациентами, несмотря на все, что
предпринято, жизнь не может сопротивляться
натиску распада, болезни, будь то инфекция, рак
или туберкулез, или старость. И он с изумлением, а
затем и с возрастающим интересом, с чувством,
которое все углублялось в нем, заметил, что между
врачом и смертью устанавливается новое
взаимоотношение, и что приходит момент, когда
врач будто оборачивается к смерти и говорит:
“Мое время прошло, настало твое время; давай
сотрудничать; вступи, будь добра…”
Я думаю, это отношение к смерти
очень важно, оно просто соответствует реальности
жизни. Верующие мы или неверующие, мы все стоим
перед тем фактом, что придет момент, когда борьба,
сражение зато, чтобы человек не умер, превратит
его тело и ум и сердце в поле битвы; оно будет
раздираемо, попираемо. Борьба будет идти не за
этого конкретного человека, борьба будет
анонимна. Это будет анонимная битва против
смерти, безотносительно того, что сам человек
претерпевает в процессе этой борьбы за его жизнь.
Опыт показал мне (и я должен с грустью сказать,
что мой опыт умирающих велик – в семье и вокруг, в
годы войны, в годы обучения и работы в госпиталях,
а также и за двадцать пять лет моего священства),
что два рода людей спокойно встречают смерть. Они
сравнительно редки. Это истинно верующие и
искренние неверующие. Не могут смотреть в лицо
смерти полуверки или те, кто верит на
четвертушку, люди незрелые, люди, которые не
верят в жизнь, в вечность, в Бога., но в то же время
не уверены, что умирание означает полное
уничтожение. Если бы можно было думать о смерти в
терминах полного уничтожения, не-бытия, проблемы
в каком-то смысле не было. Но беда в том,
затруднение в том (вы ведь знаете, насколько
процессы в нашем сознании бывают лишены логики),
что многие люди думают: Да, но как ужасно будет
обнаружить, что меня больше нет… Вы смеётесь, но
спросите себя, насколько вы бываете логичны в
других областях и насколько вы уверены, что сами,
думая о смерти – не чьей-то, а своей собственной
– не чувствуете, что будет ужасно впасть в
небытие и увидеть: я – пустота, от меня ничего не
осталось…
Разумеется, с точки зрения логики
это абсурд, но очень многое в нашей жизни
абсурдно. Люди неверующие, по-настоящему
уверенные в полном своем уничтожении, могут
умирать, – я это видел; а также люди, которые
встречаются со смертью в момент, в ситуации,
которая придает смысл их смерти. Я вам дам пример.
Мотивы его я похвалить не могу, но он хорошо
иллюстрирует именно это отношение. Во время боев
в 1940 году я был на фронте, принимал раненых, и мне
сказали, что в углу нашей палатки двое умирающих
немцев. Поскольку я говорю по-немецки, меня
попросили сказать им несколько слов, чтобы им
было не так одиноко умирать. Они были до того
изрешечены пулями, что это не поддается описанию.
Я обратился к одному из них и, просто чтобы что-то
сказать, спросил: “Очень страдаешь?” Он на меня
посмотрел угасающим взором и ответил: “Я не
чувствую страдания, – мы же вас бьем!..” Я не хочу
сказать, что причина, по которой он забыл о
собственных страданиях, хороша сама по себе, но
так же сказали бы мученики, так же сказала бы
мать, если бы речь шла о жизни ее ребенка.
Мы можем смотреть в лицо смерти,
если что-то придает ей смысл, если наша вера
позволяет нам рассматривать смерть как один из
этапов жизни; иначе мы на это неспособны. Роль
врача, дилемма для врача вот где. В реальной
ситуации мы не спрашиваем, точнее, вы не
спрашиваете пациента, что он думает о жизни и
смерти. Вы заставляете его жить, вернее, не жить, а
существовать, претерпевать жизнь. Вы продлеваете
его жизнь, заставляете его пережить себя и
претерпевать всю тяжесть и боль и тоску этого
выживания дольше, чем он бы хотел; и с этом
этическая проблема для профессиональных
медиков. Но как возможно разрешить эту проблему?
Не иначе, как учитывая человеческие ценности и
не-медицинские факторы, потому что если у нас нет
определенного отношения к жизни и ее ценностям, к
смерти и ее месту и значению, нам не остается
иного выбора, кроме как заставлять людей жить,
пока они не смогут наконец со вздохом облегчения
вырваться из наших рук и войти в покой. Но это
проблема, с которой должны считаться
профессиональные медики, она должна быть
предметом размышления студента-медика. Да, жизнь
– высшая ценность, но является ли жизнью простое
ее дление? Да, для христианина смерть – последний
враг, которого надо победить, но является ли
победой над смертью просто искусственное
поддержаниежизни в ком-то, в ком ее не осталось?
Является ли искусственное продление жизни
частью нашей человеческой борьбы за победу жизни
над смертью?Я не решаю эту проблему за вас, я
ставлю ее вам; у самого меня есть по этому поводу
собственное мнение.
Надо принимать в учет и страдание.
Нам теперь известны средства облегчать
физические страдания и душевные переживания и
тоску. Оправдано ли употребление этих средств?
Вы, вероятно, сразу пожмете плечами и скажете:
Конечно, разве не в этом наша цель, разве не этого
каждый, кто страдает, ожидает от нас?.. Возможно и
так, но в какой момент мы должны вмешаться и до
какой степени? Это, опять-таки, вопрос
человеческих ценностей. Какова нравственная
ценность личности, которая перед лицом тяжелой
утраты предпочитает погрузиться в
бесчувственность, предпочитает избежать боли и
страдания и ужаса утраты? Что это говорит о
взаимоотношении, какое было между этим человеком
и тем, который умер? Такая позиция определяется
отношение к жизни и отношением к смерти и
отношением к себе, определяется страхом,
определяется она очень многим; но достойна ли она
человека, можно ли ее оправлять? Хотел ли бы любой
из нас, чтобы его жена, мать дочь отказалась
принять горечь утраты его и сказала: “Я хочу
забыться, я хочу чувствовать, будто он не умер,
или будто то не имеет значения”? Что это говорит
о человеческих взаимоотношениях, о которых мы
твердим до бесконечности, до тошноты? Где моя
любовь, если я скажу: “Теперь, когда любимый умер,
любимая умерла – лучше забыть об этом, лучше
стать бесчувственным, потому что это меня
расстраивает…”? И еще: какова человеческая
ценность того, кто настолько боится страдания,
что от страха страдания никогда не посмотрит в
лицо никакому физическому испытанию?
Я был воспитан, возможно, странным
образом, но благодарен этому. Что касается
смерти, я помню две фразы моего отца. Когда я был
очень молод, мы говорили о смерти, и, не объясняя
мне, что это такое, потому что этого надо
дознаться самостоятельно, отец сказал мне:
“Научись в течение всей жизни так ждать свою
смерть, как юноша ждет свою невесту”. И в другой
случае, при моем возвращении из летнего лагеря,
он меня встретил и сказал: “Я беспокоился о
тебе”. Я легкомысленно ответил: “Ты что, боялся,
что я сломаю себе шею?” Отец, который меня любил
сильно, но трезво, сказал: “Нет, это было бы
неважно. Я боялся, не потерял ли ты свою
цельность”. И он прибавил: “Помни: жив ты или
мертв – не имеет значения, даже для тебя. Важно –
ради чего ты живешь и ради чего ты готов
умереть”. Это относится к смерти, это относится и
к страданию. Что я готов вынести? Чему меня научит
врач в отношении моего страдания? Проще всего
щедро снабжать пациентов успокоительными
средствами, аспирином, фенобарбитоном и прочим,
чтобы никто из них не страдал. Но какова цена
этому? Во-первых, только в противостоянии наш
характер крепчает, растет мужество, способность
бороться и отстаивать наши ценности. Разве
следует подрывать это, поощрять трусость,
позволять людям жить в страхе и из-за страха
уходить от вызова, который бросают нам жизнь,
смерть, страдание? С другой стороны – и это,
думаю, вполне очевидно – если начать облегчать
боль, вы сначала способны выдерживать какую-то ее
степень, а затем меньше, еще меньше; и когда вы
уверены, что в любой момент можете быть избавлены
от боли, вступает новое страдание: боязнь боли.
Есть люд, которые принимают аспирин, чтобы не
заболели зубы. Ну, можно сказать6 какое нам,
врачам, дело? Пациент приходит, и мое дело –
отозваться на его потребность… Нет, наше дело –
не просто отозваться на его потребность, так же
как дело священника – не просто отзываться на
нужду. Мы не лавка, не ресторан, мы не цирк, наше
дело – не просто раздавать то, что нам приказано
раздавать. В современном обществе, где у людей –
по крайней мере, теоретически –возросло чувство
общности, взаимной ответственности,
солидарности (я не говорю о высших качествах
любви, потому что она далеко выше нашего обычного
уровня), мы обязаны ставить своего ближнего – и,
разумеется, самих себя в первую очередь – перед
требованием быть человеком. А быть человеком
–великое дело, это подразумевает дерзание,
бесстрашие, творческий поход, и все это не выше
человеческих возможностей, только мы сами
недостаточно используем свои возможности.
Я думаю о Солженицине, который
сейчас в центре общего внимания. Несколько лет
тому назад он был задержан КГБ и имел одну из тех
милых бесед, какие можно иметь с политическим
сыском. Ему было сказано замолкнуть, больше не
писать, не говорить, стать, как все, – и он
отказался. Тогда ему сказали: “Вы уже были в
тюрьме, в лагере, разве вы не понимаете, что мы
можем с вами сделать?” И он ответил: “Да, вы уже
сделали с мной все, что могли, и не сломили меня, и
я вас больше не боюсь”. Мы восхищаемся им, но
можем ли мы подражать ему, если не готовы
противостоять трудностям? Не воображаете ли вы,
что пробыть несколько лет в тюрьме и концлагере
– своего рода харизма, которая дает человеку
бесконечную выносливость, героическое мужество?
Нет, в тюрьму попадаешь, в лагерь отправляешься с
тем количеством мужества, какое у тебя есть.
Разумеется (и это другая сторона вопроса), если мы
позволяем себе жить по самой низшей отметке, если
удовлетворяемся тем, что пресмыкаемся, вместо
того чтобы жить, если наша жизнь – трясина, когда
она могла бы бить ключом, тогда, конечно, мы
ничего не можем требовать от себя. Я хотел бы дать
вам пример и не богословский и не медицинский. Во
время одной из бомбардировок Парижа я был в
увольнении и оказался на четвертом этаже дома с
матерью и бабушкой. Мы никогда не спускались в
убежище, потому что нам казалось, что лучше уж
взлететь на воздух, чем быть погребенными под
землей. Мы посидели, затем моя мать сделала очень
заманчивое предложение –пойти на кухню,
развести огонь из кучки усердно нами собранных
щепок, согреть воды и назвать это чаем – это все
что у нас было. Она пошла на кухню, раздался взрыв,
затем ее крик, и я подумал, что маму ранило. Она
никогда не боялась обстрела, она и до революции
вела очень мужественную жизнь. Я бросился на
кухню и нашел мать на четвереньках на кухонном
столе. Она указывала в угол и говорила: “Там…
там…” – а там была мышь. Интересно, осознавали
ли вы когда-нибудь, как трудно посмотреть на мышь?
Она слишком мала, она далеко визу. Посмотреть
можно на что-то большое, что является вызовом для
нас, но если смотреть на мышь, нет ни мыши, ни
человека.
Это приложимо к страданию, это
приложимо к нашему отношению к смерти. Я верю и
хотел бы, чтобы и вы верили, что в ответственном
обществе, которое хочет построить град
человеческий, достойный Человека – и для тех из
нас, кто верующий – град человеческий, который
мог бы вырасти в град Божий), роль медика – как и
священника, как и каждого члена общества, но в
своем роде – не уклониться от вызова, какой
ставит нам жизнь, не быть тем, кто делает людей
мягкими, трусливыми, беспомощными. Это профессия,
у которой есть видение жизни, потому что у нас
есть видение смерти и их противостояния, потому
что у нас есть видение того, что такое человек, и
благодаря этому видению мы не смеем позволить
себе или кому бы то ни былобыть ниже
человеческого роста.
[*] Human values in Medicine. Delivered to the Bristol Medico-Chirurgical Society on 8th May 1974// Bristol Medico-Chirurgical Journal. 1974. Vol. 91 (I/II). P. 3-7. Пер. с англ. Опубликовано с небольшими редакционными сокращениями в журнале “Врач”. 1995. № 6 (июнь). С. 37-39.
[1] Мунте А. Легенда о Сан-Микеле /Пер. с англ. М.: Худ. Лит-ра, 1968 (Прим. ред.).