ГЛУБИНЫ ВЕЧНОСТИ
(Лондон, 4 апреля 1981 г. Беседы во время великопостного говения.)
В этот раз мы начнем наше
говение как бы с предварительной,
подготовительной беседы.
Есть вещи, которые
приходиться повторять, потому что они такие
важные; одна из таких вещей — смысл слова
“говение”. Говение, в сущности, значит
“внимание”; говеть это значит хоть на
непродолжительное время стать внимательным: к
себе, к жизни, к путям Божиим. В одной из своих
молитв святой Иоанн Златоуст говорит, что первый
грех, причина многой неправды в нашей жизни,
личной и общественной, в том, что мы живем
невнимательно. Мы живем, если можно так
выразиться, как легкомысленные туристы, которые
проходят через жизнь, окидывая взором то, что им
попадается на пути, но не останавливая
внимательного взгляда ни на чем, не вглядываясь
ни во что. Разве это не так? Большей частью мы
живем, словно в нашем сознании мы пишем только
первый набросок жизни: зачеркиваем,
перечеркиваем, переписываем — все не так, все не
точно, все предварительно. Мы будто воображаем,
что придет какой-то момент, когда можно будет
сесть, все продумать и уже окончательно писать ту
повесть, которая составляет нашу жизнь. И этого
не бывает никогда, потому что к тому, что написано
раз, уже не вернешься; то, что недосказано — не
будет досказано, что недоделано — потом не
сделаешь.
И потому апостол Павел
говорит: Дорожите временем — дни лукавы... То
есть: время обманчиво, не воображай, что впереди
есть время. Не в том смысле, что завтра — а то и
сегодня — ты умрешь, а в том смысле, что время
каждому из нас будто говорит: Не спеши! Успеешь...
Успеешь выправить жизнь, успеешь в нее вдуматься
и осознать, успеешь всё сделать, чего ты
сейчас не думаешь сделать, или то, о чем ты
мечтаешь в полудремоте жизни: каким ты был бы в
иных обстоятельствах, как бы ты поступил
великодушно, достойно, правдиво, как мужественно,
а порой героически поступил бы... И обо всем этом
мы мечтаем, но в жизнь не претворяем, потому что
мы невнимательны к тому, что настоящая,
конкретная жизнь собой представляет. А говение —
это время, когда мы должны заставить себя
быть внимательными хоть ненадолго, хоть на
несколько часов, — пусть это мало по сравнению с
целой жизнью. Мы должны быть внимательными и
всмотреться во все, что составляет жизнь, в себя
самого, в окружающих людей, в обстоятельства
жизни; в свою оценку себя, людей, обстоятельств;
всмотреться серьезно, правдиво не для того, чтобы
найти себе успокоение или уют, а для того, чтобы
найти правду.
Древний писатель сказал,
что познать людей — это знак мудрости; но знак
предельной мудрости — познать самого себя. И вот
в течение нашего говения мы должны вглядеться в
жизнь не поверхностно, а глубоко. Я часто
употребляю это выражение “жить глубоко”,
“вглядываться вглубь вещей”, и недавно мне был
поставлен — с укором — вопрос: что это значит? Не
пустое ли это слово? Не легкое ли это слово? Что в
этом слове содержится, что под ним кроется?.. И вот
я немножко разъясню, что я этим хочу сказать.
Основной грех наш,
основная наша греховность в том, что мы скользим
по поверхности вещей. Это сказывается в том, как
мы относимся к событиям, — самым простым или
самым значительным событиям мировой жизни. Мы на
них смотрим только с одной точки зрения: как они
отразятся на моей личной жизни? что со мной
будет?.. Это поверхностно. В центре истории мира
стоит Христос; вся история мира, и в великом, и в
том, что нам кажется незначительным, — это борьба
правды Божией с неправдой человеческой; это
время, когда Господь прокладывает Свой путь к
каждой отдельной душе, прокладывает Свой путь к
совершению, к завершению истории, к тому времени,
когда свет восторжествует над тьмой, правда над
неправдой, жизнь над смертью, добро над злом. А мы
на все смотрим, словно все, будь то малое, будь то
великое, сводиться к одному: что со мной
будет?.. В какие-то созерцательные моменты мы
поднимаемся над этим состоянием, задумываясь
шире, чем наш собственный малый горизонт, но
ненадолго...
В наших отношениях с
людьми та же самая поверхностность; как редко в
нас хватает мужества, чтобы встретить человека
лицом к лицу. Отец Лев Жилле в одной из своих книг
пишет: как нерешительно мы смотрим друг другу в
глаза!.. И он это объясняет тем, что когда ты
смотришь кому-нибудь в глаза, через свой взор ты
открываешь и ему глубины своей души. И этого мы
боимся больше всего: как бы кто не заглянул в те
глубины, в которые мы сами боимся заглянуть, от
которых мы отворачиваемся — не потому, что они
содержат в себе столько зла, а потому, что нам
страшно то, что там можно найти. И когда мы
слушаем друг друга, когда мы скользим взором по
чужому лицу — как редко мы это делаем с желанием
услышать и увидеть. Потому что услышать
по-настоящему — это значит не только на
мгновение, но навсегда с этим человеком встретиться.
По русскому присловью, встречаются раз, но
навсегда. Когда мы встретили человека всерьез,
глубоко, то это действительно на всю жизнь, даже
если мы никогда больше не встретимся. Мы
наложили печать на человека, и он наложил на
нас печать, и этой печати не снять. И это бывает
страшно; страшно бывает задать вопрос и услышать
ответственно, по-настоящему ответ, потому что в
этом ответе не только слова, в этом ответе порой крик отчаянного
человека, в его голосе раскрывается его нутро; и
там мы можем встретить больше, чем способны
понести. Не только ненависть, не только зло нам
страшны, нам страшна бывает и любовь: как
справиться с человеческой любовью? Как
справиться со всем тем, что живет в человеке, что
в нем бурлит, что представляет собой человека в
становлении, человека, несущего в себе хаос, из
которого Господь вызывает все возможности?
Страшно... Мы хаоса боимся, мы всегда стараемся
хаос искусственно упорядочить: если бы только
можно было заморозить море, чтобы не было волн!..
Так мы относимся к той буре, которая бывает в
человек — благодатной буре, или бесовской, или
просто человеческой, многострадальной,
творческой буре... Как редко мы умеем слушать так,
чтобы услышать и отозваться всем существом,
каков бы ни был риск, чего бы это не могло нам
стоить... Больше частью мы очень осторожны:
слушаем так, чтобы выбрать то, на что мы готовы
отозваться, и оставить в стороне все прочее. А это
“прочее” именно и составляет жизнь другого
человека; то же, что мы с этого человека собираем,
как ягоды с куста, это то, чем мы можем
воспользоваться, или что не может нас испугать,
никаким образом не может, как нам кажется, нам
повредить.
И так же мы относимся к
самим себе: как легко жить на поверхности нашей
жизни; как легко прожить, переходя от одной
заботы к другой, от одного дела к другому, от
одной встречи к другой, от книги к газете, от
разговора к хозяйственным занятиям. И никогда мы
не оказываемся лицом к лицу с самими собой; или
так редко... А когда это бывает, становится порой
так страшно: чтo будет, если я
открою эту дверь? Что за ней кроется?.. Мы все
знаем, чувствуем, что под поверхностью есть
тайна, что в этих глубинах кроется вся наша
судьба, и боимся заглянуть туда. Перед исповедью
мы заглядываем в какую-то относительную глубину;
мы стараемся определить, что в нас есть дурного,
позорного. Но это все — в плане наших отношений с
Богом или с людьми, а мы должны заглянуть глубже
этого: потому что наши слова, наши поступки — как
листья, как цветы, как плоды на дереве, но не само
дерево, не его существо. Правда, по плодам и
дерево можно узнать, но не все о нем.
И потому что мы живем
поверхностно, потому что мы даже в свою тварную
глубину боимся заглянуть, мы так редко доходим до
той глубины, где живет Бог, где таится все Царство
Небесное. Святой Ефрем Сирин говорит, что когда
Бог творит человека, Он вкладывает в его глубины
все Небесное Царство, и вся задача жизни
заключается в том, чтобы рыть вглубь и дойти до
этого сокровища. Мы не можем встретить Бога в
поверхностных отношениях с людьми, с событиями, с
самим собой, потому что Бог поверхностно не
живет. Любовь Божия такова, что по любви к нам
Христос всю жизнь и всю смерть Свою отдал,
подарил каждому из нас, лишь бы мы спаслись. Бог
есть Бог строя, гармонии, красоты; но Он живет и
действует также и в буре, и в ужасе нашего мира. И
пока мы своей волей выбираем жить безопасно, не
встречаясь лицом к лицу с ужасом или с красотой,
то мы и мимо Бога проходим.
И говение (повторю еще
раз) — это момент, пусть короткий, когда мы должны
сделать попытку, хотя бы непродолжительную,
сидеть и молчать, сидеть в тишине этого храма,
поставить перед собой вопрос: за один день часто
ли бывает, что я с глубиной живу, всей силой души,
принимая на себя всю ответственность жизни и
весь риск, связанный с этой ответственностью?.. Мы
все окружены людьми; поставим себе вопрос: что я
знаю — не о поверхностной жизни, а о внутренней
жизни самых мне близких, родных людей — отца,
матери, сына, дочери, жены, мужа, бабушки? Что я
знаю о том, чем живет, чему радуется, о чем горюет
человек, который в соседней со мной комнате? Могу
ли я вспомнить черты его лица?.. Большей частью
нам придется ответить: нет! Даже черты его лица не
могу припомнить, потому что никогда в них не
вглядывался, а только скользил взором; скользил,
потому что мне достаточно отличать одного
человека от другого; а что в нем содержится, что
это лицо говорит, что говорят глаза — мне не
важно...
А потом попробуем
оглянуться и на себя и спросить себя: а себя я
сколько-то знаю? или давным-давно забыл?.. В
ранние, детские годы мы, пожалуй, что-то о себе
знаем, потому что не скрываем от себя почти
ничего; а потом мы закрываем столь многое!
Некоторых вещей мы стыдимся, некоторых вещей мы
боимся, некоторые вещи нам нипочем. И в
результате, столько в нашей жизни выброшено или
сокрыто; а вместе с этим, ничто из нашей жизни не
ушло; ни одно воспоминание, ни один поступок, ни
одно слово, ни одна встреча, ни одно событие нашей
жизни не изглажено: они все есть — только под
спудом, за занавесом: мы не хотим их знать. И
настает время, когда приходится встать лицом
к лицу со всем, чего мы знать не хотим. Это
будет еще задолго до того, как мы пройдем врата
смертные и станем пред Богом. Это бывает так
часто, когда слабеет воля, когда слабеет в нас
способность исключать из ума, из воображения, из
воспоминания то, чего мы не хотим вспомнить;
когда снами, воспоминаниями врывается наше
прошлое, когда часы дремоты и сна делаются
кошмаром, переплетом неразрешенных
воспоминаний. Это так часто бывает в болезни, в
бреду, в старости, в дремоте ослабленного тела и
ума; и тогда, большей частью, мы с этим справиться
не можем. Но теперь мы еще можем это сделать!
Положим же немногие часы, которые перед нами
сегодня, употребить на то, чтобы хоть боязливо
заглянуть немножко глубже в себя самих и
решиться жить внимательно; не только внимая
прошлому, но начав вот теперь жить внимательно,
чтобы ничто в жизни не прошло мимо нас и не кануло
в те глубины наши, из которых рано или поздно оно
поднимется чудовищем и страхом...
* * *
В этой второй беседе я
хочу сказать о чем-то совершенно ином, не
продолжить утреннюю беседу, а перейти на
совершенно иную тему. Большую часть нашего
русского прихода можно назвать Русью уходящей;
кажется, что с каждым годом нас меньше, мы все
стареем, силы не прибавляются, а убывают. И так
легко нам, русским, чувствовать и думать, что наше
время если не прошло, то проходит, и нам остается
только заканчивать свою жить, обеспечив ее,
сколько возможно, молитвой, церковью, самым
необходимым для жизни. Но так ли это?
Когда озираешься и
смотришь на лица, которые заполняют наш храм, мне
кажется, что есть два рода людей в нем: с одной
стороны, есть приходящая Русь — небольшая группа
русских людей и русской молодежи, которая
дорожит своей русскостью, своим языком, историей
России; которая хочет сохранить все драгоценное,
что вынесено из недр прошлого русской
эмиграцией. И, с другой стороны, есть еще большее
число западных людей, молодых и среднего
возраста, растерянных порой, которые потеряли
опору в том Западе, где они родились и
воспитывались, и которые находят ее в русском
Православии.
И те из нас, кто
принадлежит к старшему поколению, кто еще жив,
призваны сделать последний вклад в жизнь; не уйти
от жизни, а сделать последний вклад, чтобы жизнь
продолжалась, чтобы она была исполнена всем
богатством, которое страдание и радость создали
в наших душах. Но для этого надо понять нечто
большее, чем мы это делаем, о том, как мы стареем и
что при этом мы можем дать тем, кто нас окружает; а
те, кто молод, должны вдуматься в судьбу тех, кто
стареет и не только помочь им стареть достойно,
но не утратить последней возможности стать
преемниками того, чего никогда больше не будет.
Можно стареть и ветшать; а
можно еще при молодости обветшать и уже не
принадлежать творческому миру. Старость
приходит ко всем; но она приходит в разное время.
К одним она приходит через годы долгой жизни; к
другим она приходит болезнью, разбитостью. И
первый наш соблазн: сделать — я хотел сказать
“все возможное”, но я должен был бы сказать “все
невозможное”, чтобы удержать то, что уходит:
телесные силы, здоровье, блеск живого ума,
крепость... Страшно бывает видеть, как они
постепенно уходят куда-то... И это большой
соблазн, потому что сосредоточиться на том, чего
нет, сосредоточиться на том, что убывает, чего не
вернуть — самый верный способ задолго до смерти
умереть заживо и перестать быть способным на
творчество и на то, чтобы оставить наследие
другим.
Один французский
писатель, говоря о старости, пишет: стареющий
человек, который возвращается к первому своему
источнику, отходит от вещей временных и уходит в
вещи вечные; и хоть виден огонь в глазах молодых,
но в глазах старика можно увидеть свет... Вот на
что мы должны быть готовы: превратить пламя
жизни, огненный подход ко всему в жизни — в тихий
свет. Если можно провести такое сравнение, мы
должны перейти от слепящего света пасхальной
ночи к тому тихому свету славы Божией, к свету
невечернему, к свету, который никогда не угаснет,
о котором мы поем на вечерне: Свете тихий святыя славы
Небесного Бога Отца... Но для этого нужна
решительность; нужно принять, что когда уходит
одно, может, если мы только этого захотим, вырасти
в нашей жизни другое. Перед словами, что есть
огонь в глазах молодых и свет в глазах старых,
говорится тоже, что по мере того как мы стареем,
мы отходим от вещей временных, преходящих и
вступаем в то, что вечно и неотъемлемо. Вот на чем
мы должны сосредоточить не только внимание нашей
мысли, но весь слух, все внимание нашего сердца и
нашего существа; не бояться того, что прежнее
уходит, а прислушиваться к тому, что постепенно
нарастает; не бояться, что шум временного и
внешнего до нас доходит заглушено, все меньше и
меньше, а прислушиваться к тому, как нарастает
гармония вечной жизни.
Если бы мы старели
одиноко, если бы никто вокруг нас не старел, то,
может быть, было бы легче это сделать; но старость
охватывает множество людей сразу и пресекает
жизни, которые нам дороги, отнимает от нас
драгоценную опору, без которой, нам кажется, мы не
можем прожить. Чем дальше идут годы, тем меньше
вокруг нас остается сверстников, тех, кто пережил
одно и то же с нами, кто все с нами разделил, с кем
нужды нет долгой речью объясняться: они все могут
понять, потому что они все знают на собственном
опыте.
И это — второе, что пугает
большинство людей по мере того, как приходит
старость, одиночество: сознание, что человек
стоит особняком, как высокий дуб в лесу, который
высится над всеми , как гора, вершина которой так
высока, что равной ей нет. И это мы можем
превратить в творческое сознание; сознание
одиночества может быть заменено сознанием, что
теперь я стою лицом к лицу с вечностью и с Богом, и
хоть на земле все уменьшается число тех, с кем я
все делил и кто все мог понять, но в вечности
находятся все, которые прошли тем же путем, что и
я. Замирает внешний шум; впечатления извне
становятся более тусклыми и редкими, но их может
заменить сознание, что вечность раскрывается
перед нами по-новому, разверзаются новые глубины,
и мы идем в эту глубь, в глубь, где ни прошлое, ни
будущее нас могло бы не тревожить, где мы могли бы
жить всецело тем настоящим, в котором сливаются и
будущее и прошлое, которое содержит в себе всю
сущность прошлого и является живоносным
источником будущего, не только временного, но и
вечного.
Для этого нужна вера; но
сначала не как уверенность, а как доверие. Когда
мы говорим о вере, мы все мечтаем о той незыблемой
уверенности, которую видим в писаниях апостолов
и в жизни святых; но начало веры — это порой
героическое доверие Богу, готовность принять Его
слово за истину, потому что говорит Господь. Не
потому что оно для нас, при нашей духовной
незрелости, убедительно, а потому что сказал это
Тот, Кто является Премудростью, и Истиной, и
Жизнью — всем. Когда всё это у нас отнять,
остается у нас то, что у каждого ребенка есть:
способность доверчиво отдать себя, вручить себя;
и здесь начинается подвиг веры, потому что едва
ли кто из нас может сказать, что за долгую жизнь
он так сердцем просветлел, так чист сердцем, что
видит Бога, слышит Его слово ясно, и каждое Его
слово — для него жизнь, и дух, и обновление. Мы
видим, как через тусклое стекло, мы порой слышим
голос Божий, как в Евангелии сказано о людях,
слышавших свидетельство Господне о Христе,
словно это гром: раскаты слышим, слов не можем
разобрать. И требуется внимание, требуется
очищение души, чтобы звук превратился в слово, а
слово стало для нас жизнью и обновлением.
Но в этом нашем
увеличивающемся одиночестве премудро устроил
Господь, что нам как бы нет другого пути, кроме
как вглядываться в вечность и прислушиваться к
тому, что звучит из ее недр. Молодые годы, когда мы
полны силы, жизни, мечты, творчества, мы бываем
так легко ослеплены видимым, оглушены тем, что
слышно. Мне думается, что когда в псалме мы
молимся, чтобы Господь нас освободил от ”беса
полуденного”, мы молимся именно о том, чтобы мир,
события, жизнь потеряли свою густоту, стали
прозрачными, чтобы мы не были ослеплены видимым,
оглушены тем, что слышим; чтобы все оставалось и
видимым и слышимым и вместе с этим было
достаточно прозрачным, чтобы через все тварное
видеть нетварное. Митрополит Филарет Московский
говорил: если бы у нас было чистое сердце, если бы
наш взор был чист, мы видели бы, как слава Божия
светится и искриться на каждой Его твари, на
каждой былинке, на каждом существе... Когда нас
уже не так связывает с собой земля, должно нам
быть легче вглядываться в эту славу и ее
опознать; услышать вечное слово в дребезжании
бесчисленных слов людских, видеть строй,
нарастающий и поддерживающий все среди хаоса,
который бросается в глаза, колет глаза.
И вот мы должны научиться
свое одиночество превращать в предстояние перед
Богом; предстоять перед Богом так, с такой
напряженностью внимания, с таким благоговением,
с таким ожиданием, которые сделали бы для нас
возможным стояние среди мира, тогда как мы уже
больше не от мира сего. Этот подвиг надо начинать
рано в жизни: не тогда, когда ушли силы, не тогда,
когда смятение уже вошло в душу, потому что мы не
привыкли к вечности и от нас уходит время, а в
ранние годы жизни, когда не страшно быть одному,
когда не страшно отдавать жизнь за то, что стоит
ее.
Но это ведь не только
одиночество; Христос сказал, что, где сокровище
наше, там и сердце наше будет. Самое драгоценное
сокровище, конечно, Сам Господь, Сам Бог; но есть и
другие сокровища, чистые, светлые: это любовь,
которая нас связывает с теми, кто прежде нас ушел
в вечность. Если бы мы действительно любили
каждого уходящего от земли в вечную жизнь, то
наша жизнь все больше и больше была бы там, где
они, то есть в Боге. Мы просим и на отпевании, и на
панихидах, чтобы была дана вечная память тем, кто
ушел от нас; мы просим как бы, чтобы Господь их не
забыл... Он-то не забудет! Но помним ли мы ушедших
так, как переживаем их уход, когда они скончались?
Не привыкаем ли мы к тому, что любимые ушли? — и не
потому, что так крепка наша вера, а потому что мы
озабочены стольким другим? О, конечно, мы
продолжаем любить; но не с такой силой, не так
реально. А вместе с тем, мы могли бы жить вечной
жизнью через любовь к ним. И тогда, превратив
пламя в свет, одиночество в предстояние, уход
любимых в проложенный для нас путь в вечность, мы
могли бы свободно, ничем не связано свою жизнь
земную, еще не взятую от земли, отдать тем,
которые должны строить Царство Божие на земле,
тем, которые пришли после нас.
И здесь я возвращаюсь к
тому, с чего я начал: многие из нас в том
положении, о котором я только что говорил; но
являемся ли мы для тех, кто моложе, для тех, кто
приходит, для тех, кому нужно свидетельство и
живое творческое слово, преображающее,
животворящее слово — являемся ли мы или нет этим
негаснущим светом, светом тихой, спокойной,
уверенной и ласковой любви? Являемся ли мы
свидетелями, что жив Господь, что я — Его, что Он
мне дорог, что Он мне близок, что Он — моя жизнь,
что Он — правда жизни, и единственная правда?
Является ли наше присутствие среди людей живым
доказательством, что все это так? Или же (потому
что другого пути нет, нет третьего выхода) по мере
того, как сковывают годы, мы являемся свидетелями
того, что в жизни нет смысла, что для нас она
прошла и мы остались опустелыми, что пока бурлила
жизнь, казалось, что мы живы, а теперь остается
только пустота, только доживание, а не жизнь?
Если таково наше свидетельство, то действительно
страшно, потому что это значило бы, что мы прожили
всю жизнь, питаясь мечтой, правда — перемешанной
с реальностью, мечтой, через которую Господь
пробивается к нам, но что мы Бога, жизнь, смысл
упустили, а когда рассеялась мечта, остается
только ветшающая плоть и угасающий ум. Этого мы
не можем допустить!
Но что же тогда остается
нам? Сердце, потому что плод жизни — любовь и
благодарность. Все, о чем мы просили в молитве,
все, что нам дано Провидением, когда-то было
прошено, получено, но оно также прошло. Но что не
должно проходить — и что проходит по нашей
невнимательности к жизни, к дарам Божиим, к Его
заботливости о нас, к содержанию самой нашей
жизни — это благодарность, способность никогда
не забыть ничего, что было добро, что было
прекрасно, что было счастьем, что было вечностью.
И любовь... Все в человеке может пройти, но ничто
не может отнять у человека светящегося, любящего
сердца. Человек может обветшать телом, потерять
многое из своего сознания — и остаться светилом
ласковой любви.
К этому мы должны
стремиться не мечтой, мы должны к этому
стремиться подвигом жизни. Подвигом в том смысле,
что мы должны в себе побороть всё без остатка, что
есть себялюбие, сосредоточенность на себе, всё,
что делает жизнь такой же мелкой, как мы сами,
сводит все к масштабам моего существования, моей
выгоды, моего счастья. Первая заповедь, которая
дана Христом: Если кто хочет за Мной следовать (и
Он никого не принуждает: если только ты хочешь!),
то отвернись от себя, не давай себе самому, своей
жизни, своим заботам, своим желаниям стать между
жизнью и тобой, между ближним и тобой, между Богом
и тобой... Каждый раз, как перед лицом жизни тебе
вспомниться твое “я”, каждый раз, когда оно
потребует в жертву что-то такое святое, великое,
как любовь, как правда, ради твоего временного
удовлетворения или для успокоения твоих страхов,
скажи своему “я”: “Отойди от меня, сатана (т.е.
противник Божий), ты думаешь о земном, а не о
вечном; земное пройдет, и с этим земным пройдешь и
ты ...”
Вот с чего надо начать. И
как грустно думать, что почти всем из нас
приходиться начинать, когда уже прошли многие и
многие годы... Потому что слова эти мы слышали
сотни раз, но каждый раз говорили себе: да!
немного позже! Вот когда я сделаю то или другое,
вот когда я смогу отдать больше времени и сил
вечности, я к этому приступлю... Но это не
происходит, пока вдруг ни сил, ни возможности не
остается. А вместе с тем, до последнего дня нашей
жизни мы можем жить творчески, можем жить так, что
через нас потоком в жизнь шла любовь и через нас
светился Бог. Рассказывают о святом Иоанне
Богослове, который прожил больше ста лет, что в
конце своей жизни, когда он написал Евангелие,
написал Книгу Откровения, написал свои Послания,
от него осталось только любящее сердце,
светящаяся душа, и единственное, что он мог
сказать людям, которые приходили к нему, это: Дети!
Любите друг друга!.. И это были не только
слова, потому что люди в нем ощущали этот свет,
эту ласку, эту любовь; он всем своим существом был
проповедью той заповеди о любви, которою дал
Господь.
И мы тоже можем, сколько
бы ни было нам лет, от самых молодых до самых
старых, жить так, чтобы в нас потоком вливалась
вечность, чтобы Бог в нас жил, и чтобы то, что нам
дает Господь, становилось достоянием всех, кому
нужна Божия милость, Божия любовь. В начале
эмиграции Бердяев писал, что он уверен, что мы
рассеяны по лицу земли не случайно, а по мудрому и
любовному промыслу Божиему. В те годы, которые
были так тяжки для всех, это было слово смелое,
мужественное и правдивое. Бог посылает нас туда,
где нужен свет, туда, где нужна любовь, где нужен
мир, где нужно Его присутствие. И Господь нас
послал в весь мир, чтобы из глубин русской
трагедии, и личной и отечественной, мы принесли
веру, надежду и крепость. Мы здесь живем, и вокруг
нас, малого русского стада, все больше и больше
собирается людей — почему? Потому что каким-то —
скажу: непонятным — образом, не то что несмотря
или помимо нас, но сквозь нас (не нас лично, а
нас как Церкви) до них доходит свет Христов. И
поэтому вдумаемся хоть напоследок нашей жизни в
то, что мы можем сделать, в тот вклад, который мы
можем вложить в судьбу той страны, той
человеческой общины, которая нас приняла,
приютила и которой мы должны дать самое светлое,
лучшее и святое, что у нас есть. Русское
Православие, которое нам так дорого — не наша
собственность, это дар Божий; и мы можем дать
всем, каждому какую-то искорку, какой-то отсвет
того, что нам дано так щедро, и часто так
незаслуженно, без нашего труда.
Поэтому не станем бояться
ничего, никого, а будем давать всей душой, всем
умом, всей любовью, и окажется, что даем не мы, а
Господь дает. И мы обнаружим, что каждый раз,
когда мы даем, мы чувствуем, чуем, сознаем, что Господь
в нас действовал, — а это такое чудо: дивное
сознание, что Господь настолько близок, что Он
творит в нас и мысль, и чувство, и действие...
Задумаемся сейчас хоть на
короткое время над этим чудом: что какие мы ни
есть слабые, тусклые, греховные, в совокупности
нашей церковности, как в глиняном сосуде, мы
несем то, без чего мир стоять не может: Бога. И что,
вместе с этим, Сам Бог нас несет. И станем хоть
напоследок великодушно, если нужно — жертвенно
тем телом Христовым, тем организмом любви,
которым Церковь призвана быть.
|